Сценарий пьесы собаки или до свидания овраг. "Собаки" инсценировка по повести К. Сергиенко "Досвидания, овраг!". Прибегает Бывшая Такса

До свидания, Овраг

Аннотация

Пьеса о бездомных собаках.

Действующие лица:

Черный- бродячий пёс, вожак стаи.

Гордый- бродячий пес, не принадлежит стаи

Бывшая Такса- бродячая собака

Крошка- бродячий щенок

Хромой- старый бродячий пес

1 щенок- щенок

Вот и лето пришло. Как я люблю эту пору! Зимой нелегко прожить. Найдёшь на дороге огрызок, а он промёрз, укуси попробуй.

Зимой скучновато. Только и радости , когда дети катаются с гор. Можно за ними бегать, прыгать и лаять.

Один пёс из наших бывал в лесу на охоте. Он говорит, что на снегу там много следов. От них загорается сердце собаки.

Но то в лесу. А в нашем овраге если и проложит стёжку, то знакомый кот. Кругом человечьи следы, птичьи крестики и линейки от лыж. Только утром после снегопада овраг становится чистым и белым.

Нет, летом лучше. Вырастает большая трава. Цветы качают головками. И запахов полно, от которых дрожит нос.

Наш овраг большой и красивый. В овраге у нас раздолье, обежать его – целое путешествие.

По краям оврага растут кусты и деревья. На деревьях живут птицычернухи. Их домики похожи на корзины, ни крыш, ни дверей. Домик собаки, конечно, лучше, но ведь не у каждого пса есть своя конура.

Я знаю тут каждую ложбинку. Посреди оврага течёт ручей. Летом он почти высыхает, но земля вокруг всё равно мокрая, и даже есть маленькое болотце. Трава здесь высокая, по самые уши. Тучами летают комары, и смеются лягушки.

В овраге много вещей. Чего тут только не встретишь! Старые туфли и варежки. Колёса, шарики и дощечки.

Головастый нашёл мятую шляпу и научился её носить, а Крошка живёт в ящике изпод яблок. Ящик пахнет яблоками, но Крошке по ночам снятся котлеты.

Я знаю, где лежит золотое колечко. Я понюхал его и понял, что колечко носил добрый человек. Только не знаю, зачем он положил его в овраг.

Со всех сторон овраг окружают высокие белые дома. А дальше этих домов всё больше и больше. Там гудят машины, ночью поднимается зарево.

Наш овраг с каждым летом становится меньше. Этой весной насыпали целую кучу камня , песка и глины. Снова хотят строить дом. Все наши ругаются. Разве им места мало? Почему обязательно в нашем овраге? Куда податься собаке?

Но жаловаться некому.

Особенно я люблю наш овраг ночью. С его глубокого дна видно чёрное небо, а в нём насыпано много красивых блестящих звёзд. Они очень высоко, и как ни прыгай, не достанешь.

Вместо солнца выходит белая луна. Холодок пробегает по спине, шерсть встаёт дыбом. И если спишь при луне, бывают сны, от которых текут слезы, а внутри так сладко щемит.

Все мы вольные псы. Когдато вокруг оврага была деревня. Маленькие дома сломали, построили большие. Хозяева уехали, а собаки остались.

Верховодит у нас Чёрный. Он большой и сильный. Все ему подчиняются, только я держусь в стороне. Раза два мы сцепились. Он понял, что клыки у меня не хуже, и больше не пристаёт.

Иногда я бегаю со всеми, иногда один. Я не стал отбивать у Чёрного псов, и он успокоился.

Раньше у Чёрного был приятель, большой и глупый увалень по кличке Отпетый. Чуть что, Отпетый бросался в драку. Он всегда был за Чёрного. Теперь Отпетого нет, но Чёрного всё равно боятся.

Головастый:

– Гордый, возьми меня в стаю.

Гордый:

– У меня нет стаи, Головастый.

Головастый:

– Тогда собери. Бывшая Такса просится и Хромой.

Гордый:

– В овраге не должно быть две стаи.

Головастый:

– Тогда победи Чёрного. Вчера он бросил в болото мою шляпу.

Победи, победи, победи.

Гордый :

Все отпустив головы расходятся по конурам. И укладываются спать.

Крошка:

Пусть мне сегодня приснится большая косточка!

Бывшая Такса:

А мне пусть приснится мягкая овчинка, а то в моей коробке совсем мокро.

Головастый:

А я хочу найти во сне красивую и умную книгу, я буду читать ее.

Черный:

А мне пусть приснится человек! Я его покусаю!

Гордый:

Не все люди плохие! Всем спокойной ночи!

*****************************************************************************

Люди делятся на детей и взрослых. Дети – это маленькие люди. Дети веселее и добрее. Взрослые бывают злые, но бывают и добрые.

Когдато и у Чёрного был свой Человек. Он держал его на цепи и бил. Когда деревню сломали , тот Человек сел в машину и уехал. Чёрный долго бежал за ним.

Машина остановилась. Человек вышел и прогнал Чёрного. Но Чёрный снова побежал за машиной. Тогда Человек его ударил. Чёрный упал, а машина уехала. С тех пор Чёрный не любит людей.

Песня «Доброе утро, овраг».

После песни все разбегаются.

*****************************************************************************

На сцену выходит Чёрный и занимает почетное место вожака.

Прибегает Бывшая Такса:

В моей канавке появилась железная коробочка.

Черный:

– Ржавая?

Бывшая Такса:

– Да, очень ржавая, с двумя дырочками.

Чёрный:

– Ладно, пускай лежит.

Головастый:

На моем бугорке кто то забыл книжку.

Чёрный:

– Про собак?

Головастый:

– Нет, про людей.

Чёрный:

– Разорви на мелкие клочки.

Хромой:

Около меня жгли ночью костёр и сломали удобный сучок, о который все мы чесались.

Чёрный:

– Я ещё узнаю, кто сломал, так дёрну его за штанину, что она разорвётся!

Крошка:

А в моей ложбинке ничего не изменилось.

Чёрный:

– Как это не изменилось? У всех изменилось, а у тебя не изменилось? А ты хорошо всё прощупал? Ты плёл носом петли, шарил крест накрест, водил сверху вниз?

Крошка:

Да, я плёл петли, шарил крест накрест и водил сверху вниз.

Чёрный:

– А это что?

Он бросает перед Крошкой ветку бузины.

Чёрный:

– Я специально проверил тебя, Крошка. Я сбегал в твою ложбинку и отгрыз эту ветку, а ты не заметил.

Крошка начинает ёрзать и хихикать.

Чёрный:

– Вот так всегда. Ничего не знают, ничего не умеют. Засыпь им весь овраг, не заметят.

Построиться! Приставить носы! Вперёд!

Песня: «Свободных псов»

Все выстраиваются на краю сцены.

И лёгкой тенью мы скользим по земле мимо спящих домов. В носу свербит. Жажда поиска кружит голову. Ночной дозор – торжественный час для собаки.

Гордый:

Во время ночного дозора мы ищем собачью дверку. Найти собачью дверку – мечта каждого пса. Много я слышал о ней рассказов. Собачья дверка совсем маленькая, меньше бусинки. Пока не уткнёшься в неё носом, не найдёшь. А когда найдёшь, собачья дверка откроется и станет большая, пройдёт любая собака.

Крошка:

За этой дверкой совсем другая жизнь. Всегда тепло и красиво. Много дичи и вкусной еды. Кругом поля и леса, а хозяйничают там одни собаки.

Дверка, дверка, попадись, попадись! Дверка, дверка, отворись, отворись!

Хромой:

Если в нашем овраге есть собачья дверка, обязательно её отыщу. И когда искать дверку , как не ночью. Ночью овраг отдыхает. Не грохочут машины, не сыплется песок и камни. Ночью на дне оврага, как в волшебной стране. Над тобой только огромное небо в голубых крупинках и большое круглое зеркало.

Бывшая такса:

В это зеркало можно смотреть без конца. И видишь там что то знакомое, но очень далёкое. От этого делается грустно. Хочется спеть какую то песню. То ли пожаловаться кому то, то ли кого то позвать, то ли просто рассказать что то.

Крошка (он садится, подняв к луне острую мордочку, и выводит тоненьким голосом):

– Ах, я Крошка, я белая собачка, я просто живу и живу!

Головастый:

– А я учёный, я умный. Я славные песни пою!

Бывшая Такса:

– Ох, я Такса, Бывшая Такса, где же вы, детки мои? (В такие минуты Бывшая Такса вспоминает своих щенков).

Хромой:

– Дайте Хромому, подайте Хромому, киньте хоть маленький осколочек луны!

Чёрный:

– А я Чёрный, я весь чёрный, я чёрный снаружи и внутри! Отойдите от Чёрного, не жалейте Чёрного, я весь чёрный снаружи и внутри!

*********************************************************************************

На сцене незаметно появляется 2 маленьких щенка.

Черный:

– Видали? Новое пополнение.

Он прошёлся мимо пёсиков туда сюда, с презрением поцарапал асфальт задней лапой, а потом поднял её и окатил столб. Это означало насмешку и угрозу.

Пёсики поняли и прижались друг к другу.

Черный:

– Эй, вы, чего здесь делаете?

1 щенок:

Чёрный:

– Кого это ждёте?

2 щенок:

– Нашего Человека.

Чёрный:

– А где же он?

– Он скоро вернётся.

Чёрный:

– А вы знаете, что это наше место?

2 щенок :

– Нет, не знаем.

Чёрный:

– Видали? Они ждут своего Человека. Утром он их привёз, а сейчас уже вечер. Они ещё думают, что он вернётся.

Крошка:

– Хахаха!

Головастый:

– Если утром, то, конечно, не вернётся.

Бывшая Такса:

– Меня точно так же привезли и бросили. Как вас зовут?

1 щенок:

– Я- Вавик а это Тобик.

Чёрный:

– Что это за имена? Вавик и Тобик! Разве не стыдно отзываться на такие клички?

Крошка:

– Хахаха!

Чёрный:

– Теперь вы будете просто Новые. Ну ка идите сюда!

Щенки:

– Не пойдём.

Чёрный:

– Не пойдёте? Вы не хотите меня слушаться?

1 щенок:

– Мы слушаемся своего Человека.

Чёрный:

– А теперь будете слушаться меня! Ваш Человек просто вас бросил. Он никогда не вернётся!

2 щенок:

– Мы не верим.

Чёрный:

– А вы знаете, что я здесь главный?

Щенки:

– Не знаем…

Чёрный:

– Тогда я вас проучу.

За ним, хоть и нехотя, двинулся Головастый, засеменил Крошка, потянулась Бывшая Такса, заковылял Хромой. Проучить двух молодых пёсиков такой ораве ничего не стоило.

Гордый:

– Не трогай их, Чёрный.

Чёрный:

– Не мешай, Гордый.

Гордый:

– Не трогай. Пусть ждут. Они сами поймут, что их Человек не вернётся, и попросятся к тебе в стаю.

Песня «Нет… он придет!»

Бывшая Такса:

– Мальчики такие скромные.

Хромой кашлянул

Гордый:.

– Они попросятся.

Чёрный:

– Ладно. Пусть сами попросятся.

Когда Человек и Собака говорили одинаково, они жили вместе и всё делили поровну. У них был маленький домик, огород и поле.

Утром Собака вставала и шла пасти коров, а Человек пахал и сеял. Урожай собирали вместе, пищу ели одну.

Както пошли на охоту. Долго гоняли зверя, и Человек сказал:

Устал я бегать, за тобой не поспеваю. Ведь у тебя четыре ноги , а у меня всего две.

Ладно, – говорит Собака, – отдохни. Я подгоню к тебе зверя, а ты лови.

Так и стали делать. Собака бегает, гоняет дичь, а Человек стоит на месте и ловит.

Поймают дичь и съедят. Человек говорит:

Надоело мне жевать сырое мясо. Вон у тебя какие клыки, а у меня маленькие зубы. Свари мне мясо, чтоб мягче было.

Ладно, – говорит Собака. Сварила ему мясо.

Здесь повернуться негде. Построй себе конуру. У тебя шерсть, не замёрзнешь, а у меня всегонавсего кожа.

Ладно, – сказала Собака и построила себе конуру.

А в те времена много страшных зверей бродило по лесу. Соберутся ночью, заглядывают в окна, рычат. Человеку страшно. Говорит Собаке:

Без тебя спать боюсь, а с тобой тесно. Ты бы ночью отогнала зверей, покричала на них.

Ладно, – говорит Собака, – покричу.

Ночью собрались страшные звери. Собака вышла и стала кричать:

Уходите отсюда, загрызу!

Утром Человек говорит:

Всю ночь ты мне спать не давала. Кричишь «загрызу! «, а мне страшно. Ты чтонибудь простое кричи, например «гавгав!».

Ночью пришли страшные звери, Собака вышла и стала кричать:

Уходите отсюда, гавгав!

Утром Человек говорит:

Опять ты мне спать не давала. Как крикнешь «уходите отсюда! «, мне кажется, меня из дома выгоняют. Ты лучше просто кричи «гавгав!».

Ночью опять пришли страшные звери, Собака на них закричала:

Гавгав!

Но и тут Человек недоволен:

Слишком ты громко кричишь, сон прогоняешь. Я даже худеть стал. Чем кричать, лучше пойди на охоту, принеси мне мяса.

Пошла на охоту Собака, принесла Человеку мяса, сварила, накормила. Человек заснул, а когда проснулся, снова просит еды:

Эй, Собака, где мясо?

Гавгав! – отвечает Собака.

Что это значит «гавгав»? – сердится Человек. – Говори, чтобы понятно было.

Гавгав! – отвечает Собака. – Пока мы жили, как брат с братом, я говорила понятно. Теперь нам не о чем разговаривать. Пока не исправишься , буду говорить с тобой «гавгав!».

Так и вышло, что Собака перестала разговаривать с Человеком. Человек с тех пор немного исправился. Сам на охоту ходит, сам себе мясо варит. Но, видно, ещё не пришло время помириться с ним до конца. Поэтому Человек только и слышит от Собаки: «Гавгав!»

Вот что рассказала мне мать, когда я был ещё маленьким щенком.

*****************************************************************************

На сцене никого нет, появляется хромой. Он весь побитый, еле идет.

Хромой:

Собачья жизнь такая. Сегодня у тебя в зубах кость, а завтра не знаешь, как уцелеть.

Выбегает Крошка, помогает Хромому, усаживает его.

Крошка:

Что с тобой?

Хромой:

Я, как всегда, побирался в поезде, и там меня здорово стукнули. Было у меня три лапы, а теперь и вовсе на двух приполз.

Зато повезло Новым. Я сам это видел. У дома стояла машина, взрослый человек чтото в неё укладывал. Рядом вертелись Новые, ждали, может, чего перепадёт.

Тут из подъезда вышла девочка. Я знал эту девочку, както она угостила меня кусочком мяса. Девочка сказала:

– Папа, такие хорошие собачки, они тут всегда ходят.

– Собаки, собаченьки, идите сюда, – позвала девочка.

Новые завиляли хвостами и подбежали. Я, наоборот, отошёл. Если девочка меня не зовёт, то и не надо. Она уже давала мне кусочек мяса. А теперь у неё ничего нет.

– Собаченьки, собаченьки, – говорила девочка и гладила Новых.

Те прыгали, визжали от удовольствия, а Тобик перевернулся животом вверх и задрыгал лапами. Противная привычка.

– Папа, давай их возьмём на дачу, – сказала девочка.

– Как хочешь, – сказал папа, и машина его заурчала.

Девочка открыла дверцу и позвала:

– Идите сюда, пёсики. Поедем на дачу. На даче хорошо.

Новые вопросительно посмотрели на меня. Все мы наслушались рассказов Таксы про дачу. На даче не жизнь, а рай для собак.

Я, конечно, обиделся на девочку. Почему бы ей не позвать меня? Никуда я не поеду , у меня тут свой Человек, да и овраг не брошу, но всётаки…

– Идите, идите, – звала девочка.

По всему видно, девочка добрая. Да и папа не злой. Не стоило Новым упускать такой случай.

– Ладно, идите, – сказал я.

– А Чёрный, – спросили они, – Чёрный не рассердится?

Чёрный, наверное, не отпустил бы Новых. Чёрный людям не верит. Но Чёрный сейчас на той стороне оврага.

И Новые пошли.

*****************************************************************************

Все собаки окружили Хромого, ему совсем плохо.

Чёрный:

– Плохо твоё дело, Хромой. Говорил, не ходи побираться.

Хромой чтото хрипит в ответ, даже не поднимает морду.

Он лежал, уткнув морду в лапы. Шерсть на боку облезла, рана стала ещё больше.

Головастый:

– Хочешь есть?

Гордый:

– Принесите ему кость.

Кто то сбегал за костью. В тайнике Чёрного всегда лежит косточка, хотя и обглоданная.

Хромой понюхал кость, хотел подвинуть её лапой, но не смог.

Бывшая Такса:

– Чего тебе хочется?

Хромой:

– Солёненькой травки.

Бывшая Такса:

Солёненькой травки! Где её взять? Место, где росла солёная трава, давно завалено землёй и камнем. Мы знали, только солёная трава могла помочь Хромому. Но это раньше. Теперь и солёная трава не нужна. Наступил последний денёк Хромого.

Чёрный:

– Поищите ему солёной травы!.

Все молча разбежались по оврагу .

Через какое-то время снова собрались в кружок. Каждый принёс что мог. Корку, огрызок яблока, обёртку от сладкой конфеты. Гордый перед Хромым золотое колечко. Пусть полюбуется напоследок.

Хромой:

– Спасибо.

Чёрный:

– Прощайтесь!

Бывшая Такса:

– До свидания, Хромой.

Бывшая Такса и убежала в слезах.

Крошка:

– До скорого, Хромка!

Головастый:

Остались Гордый и Чёрным. Чёрный ждал, что Гордый попрощается и уйдет первым. Но Гордый сидел молча.

Так просидели долго.

Чёрный:

– Ладно, Гордый, я не такой, чтобы ссориться, когда кто то умирает.

Он встал, прикоснулся носом к носу Хромого и сказал:

Чёрный:

– Главное, ничего не бойся.

Хромой:

– Я и не боюсь.

Черный ушел.

Хромой:

– Гордый, ты это… знаешь, где у Коровьего куста лежит кривая дощечка?

Гордый:

Хромой:

– Там это… мой мячик спрятан. Возьми себе.

Гордый:

Хромой:

– Хороший мячик. Совсем новый, только с дыркой. Возьми. С ним хорошо играть.

Гордый:

Хромой:

– Прыгай и бей его носом. Ты хорошо прыгаешь… Гордый, это самое… Надень мне на нос колечко.

Гордый взял золотое кольцо и повесил его на нос Хромому. Оно вспыхнуло в лучах заходящего солнца.

Хромой:

– Красиво…

Песня «Над оврагом снежным»

В театре Станиславского людям рассказывают о собаках

Спектакль с пометкой «для семейного просмотра» и еще «12+» под эти категории попадает с натяжкой. Тем более странно сидеть в зрительном зале в окружении групп школьников, некоторым из них 9, и все они, конечно, с чипсами и сухарями. Впрочем, никаких скабрезностей, все пристойно, под формальные требования попадает.

Спектакль поставлен по повести Константина Сергиенко «До свидания, овраг», он о собаках и о людях; в сюжете есть некоторые параллели с пьесой Максима Горького «На дне». Горьковский странник Лука – Кот Ямомото, разглагольствующий о райской жизни в Японии и убеждающий собачью стаю бежать в страну восходящего солнца. Самоубийца Актер – это почти что старый пес по кличке Хромой, ставший жертвой человеческой жестокости. Собачье «дно» - облюбованный ими овраг, который вскоре должны застроить люди под свои нужды, известно какие – квартирный вопрос их испортил.

Одним из кульминационных моментов спектакля – легенда о том, как человек и собака изначально были друг другу как братья, но потребительская человечья натура превратила брата в бесправного слугу, оттого и перешли собаки с нормального общения с хозяином на лай. А было все когда-то совсем по-другому… И память об утерянном рае кого-то из персонажей побуждает вновь надеяться на встречу с хозяином, на возвращение домой. Тем же, кто отчаялся, не остается ничего другого, как мечтать о заветной «собачьей дверце» - войдешь в нее и все печали забудешь. Только дверцей этой станет для собак живодерня. Жуткая по сути история, никак не рассчитанная на детское восприятие. Многие юные зрители почти ничего не поняли, и, может, это и к лучшему.

Но вернемся к самой постановке Валерия Беляковича. Более 20 лет спектакль идет в репертуаре Театра на Юго-Западе. Минималистичное сценическое решение воплотилось и в постановке Театра им. Станиславского: автомобильные шины, костюмы в земляной гамме, немного световых эффектов, музыка из 90-х. В некоторых моментах Станиславский бы сказал свое «не верю»: например, Кот Ямомото больше смахивает на собаку и вообще явно переигрывает, претендуя чуть ли не на главного героя, хотя таковых в спектакле нет. При этом все крайне индивидуальны. И почему-то из трех женских ролей двоих играют мужчины, что, впрочем, нисколько не мешает восприятию сюжета, но и не добавляет особых смыслов.

Один из самых сильных моментов спектакля – смерть старого пса и последующие подготовка и воплощение мести стаи за умершего друга. И вот, ближе к финалу обнаруживаешь себя радующимся за собак, которым удалось на славу отомстить врагу в лице всего человечества, покусав сорок ни в чем не повинных людей. То есть, это можно было бы назвать каким-то собачьим вербатимом, если бы псы умели говорить. Спектакль «Собаки» в определенной мере можно поставить в один ряд с «новодрамовскими» историями про таджиков, наркоманов и брошенных детей – беспощадно, безрадостно, беспросветно. Никакая Япония, конечно, не спасет, собачьей дверцы так и вообще не существует, да и хозяин уже не вернется. А все, на что мы способны сообща – так это объединиться перед лицом общего врага, в ярости перекусать весь подряд и вместе разделить поражение. И нас, конечно, пожалеют. Явно в этой истории что-то не так – то ли с режиссерским решением, то ли с повестью Сергиенко. Потому что если автор истории не предлагает никакого выхода – стоит ли искренне погружаться в нее? Ведь то, что перед смертью у Хромого перестает болеть нога, мучившая его годы – едва ли утешает…

Чёрный, Кот Ямамото, Хромой, Жужу. Фото Алексея КАРАКОВСКОГО.
-----
kbanda.ru

...Но если допустить возможность сверхъестественного, возможность его вмешательства в действительную жизнь, то позвольте спросить, какую роль после этого должен играть здравый рассудок? — провозгласил Антон Степаныч и скрестил руки на желудке. Антон Степаныч состоял в чине статского советника, служил в каком-то мудреном департаменте и, говоря с расстановкой, туго и басом, пользовался всеобщим уважением. Ему незадолго перед тем, по выражению его завистников, «влепили станислашку». — Это совершенно справедливо, — заметил Скворевич. — Об этом и спорить никто не станет, — прибавил Кинаревич. — И я согласен, — поддакнул фистулой из угла хозяин дома, г. Финоплентов. — А я, признаюсь, согласиться не могу, потому что со мной самим произошло нечто сверхъестественное, — проговорил мужчина среднего роста и средних лет, с брюшком и лысиной, безмолвно до тех пор сидевший за печкой. Взоры всех находившихся в комнате с любопытством и недоуменьем обратились на него — и воцарилось молчанье. Этот мужчина был небогатый калужский помещик, недавно приехавший в Петербург. Он некогда служил в гусарах, проигрался, вышел в отставку и поселился в деревне. Новейшие хозяйственные перемены сократили его доходы, и он отправился в столицу поискать удобного местечка. Он не обладал никакими способностями и не имел никаких связей; но он крепко надеялся на дружбу одного старинного сослуживца, который вдруг ни с того ни с сего выскочил в люди и которому он однажды помог приколотить шулера. Сверх того он рассчитывал на свое счастье — и оно ему не изменило; несколько дней спустя он получил место надзирателя над казенными магазинами, место выгодное, даже почетное и не требовавшее отменных талантов: самые магазины существовали только в предположении и даже не было с точностью известно, чем их наполнят, — а придумали их в видах государственной экономии. Антон Степаныч первый прервал общее оцепенение. — Как, милостивый государь мой! — начал он, — вы не шутя утверждаете, что с вами произошло нечто сверхъестественное — я хочу сказать: нечто не сообразное с законами натуры? — Утверждаю, — возразил «милостивый государь мой», настоящее имя которого было Порфирий Капитоныч. — Не сообразное с законами натуры! — повторил с сердцем Антон Степаныч, которому, видимо, понравилась эта фраза. — Именно... да; вот именно такое, как вы изволите говорить. — Это удивительно! Как вы полагаете, господа? — Антон Степаныч потщился придать чертам своим выражение ироническое, но ничего не вышло или, говоря правильнее, вышло только то, что вот, мол, господин статский советник дурной запах почуял. — Не потрудитесь ли вы, милостивый государь, — продолжал он, обращаясь к калужскому помещику, — передать нам подробности такого любопытного события? — Отчего же? Можно! — отвечал помещик и, развязно пододвинувшись к середине комнаты, заговорил так: — У меня, господа, как вам, вероятно, известно — а может быть, и неизвестно — небольшое именье в Козельском уезде. Прежде я извлекал из него некоторую пользу — но теперь, разумеется, ничего, кроме неприятностей, предвидеть нельзя. Однако побоку политику! Ну-с, в этом самом именье у меня усадьба «махенькая»: огород, как водится, прудишко с карасишками, строения кой-какие — ну, и флигелек для собственного грешного тела... Дело холостое. Вот-с, однажды — годов этак шесть тому назад — вернулся я к себе домой довольно поздно: у соседа в картишки перекинул, — но притом, прошу заметить, ни в одном, как говорится, глазе; разделся, лег, задул свечку. И представьте вы себе, господа: только что я задул свечку, завозилось у меня под кроватью! Думаю — крыса? Нет, не крыса: скребет, возится, чешется... Наконец ушами захлопало! Понятное дело: собака. Но откуда собаке взяться? Сам я не держу; разве, думаю, забежала какая-нибудь «заболтущая»? Я кликнул своего слугу; Филькой он у меня прозывается. Вошел слуга со свечкой. «Что это, — я говорю, — братец Филька, какие у тебя беспорядки! Ко мне собака под кровать затесалась». — «Какая, говорит, собака?» — «А я почем знаю? — говорю я, — это твое дело — барина до беспокойства не допущать». Нагнулся мой Филька, стал свечкой под кроватью водить. «Да тут, говорит, никакой собаки нету». Нагнулся и я: точно, нет собаки. — Что за притча! — Вскинул я глазами на Фильку, а он улыбается. «Дурак, — говорю я ему, — что ты зубы-то скалишь? Собака-то, вероятно, как ты стал отворять дверь, взяла да и шмыгнула в переднюю. А ты, ротозей, ничего не заметил, потому что ты вечно спишь. Уж не воображаешь ли ты, что я пьян?» Он захотел было возражать, но я его прогнал, свернулся калачиком и в ту ночь уже ничего не слыхал. Но на следующую ночь — вообразите! — то же самое повторилось. Как только я свечку задул, опять скребет, ушами хлопает. Опять я позвал Фильку, опять он поглядел под кроватью — опять ничего! Услал я его, задул свечку — тьфу ты чёрт! собака тут как тут. И как есть собака: так вот и слышно, как она дышит, как зубами по шерсти перебирает, блох ищет... Явственно таково! «Филька! — говорю я, — войди-ка сюда без свечки!» Тот вошел. «Ну, что, говорю, слышишь?» — «Слышу», — говорит. Самого-то мне его не видать, но чувствую я, что струхнул малый. «Как, говорю, ты это понимаешь?» — «А как мне это понимать прикажете, Порфирий Капитоныч? — Наваждение!» — «Ты, — я говорю, — беспутный человек, молчи с наваждением-то с своим...» А у обоих-то у нас голоса словно птичьи, и дрожим-то мы как в лихорадке — в темноте-то. Зажег я свечку: ни собаки нет, ни шума никакого — а только оба мы с Филькой — белые, как глина. Так свечка у меня до утра и горела. И доложу я вам, господа, — верьте вы мне или нет — а только с самой той ночи в течение шести недель та же история со мной повторялась. Под конец я даже привык и свечку гасить стал, потому мне при свете не спится. Пусть, мол, возится! Ведь зла она мне не делает. — Однако, я вижу, вы не трусливого десятка, — с полупрезрительным, полуснисходительным смехом перебил Антон Степаныч. — Сейчас видно гусара! — Вас-то я бы ни в каком случае не испугался, — промолвил Порфирий Капитоныч и на мгновенье действительно посмотрел гусаром. — Но слушайте далее. Приезжает ко мне один сосед, тот самый, с которым я в картишки перекидывал. Пообедал он у меня чем бог послал, спустил мне рубликов пятьдесят за визит; ночь на дворе — убираться пора. А у меня свои соображения. «Останься, говорю, ночевать у меня, Василий Васильич; завтра отыграешься, даст бог». Подумал, подумал мой Василий Васильич, остался. Я ему кровать у себя же в спальне поставить приказал... Ну-с, легли мы, покурили, покалякали — всё больше о женском поле, как оно и приличествует в холостой компании, посмеялись, разумеется; смотрю: погасил Василий Васильич свою свечку и спиной ко мне повернулся; значит: «шлафензиволь». Я подождал маленько и тоже погасил свечку. И представьте: не успел я подумать, что, мол, теперь какой карамболь произойдет? как уже завозилась моя голубушка. Да мало что завозилась: из-под кровати вылезла, через комнату пошла, когтями по полу стучит, ушами мотает, да вдруг как толкнет самый стул, что возле Василия Васильевичевой кровати! «Порфирий Капитоныч, — говорит тот, и таким, знаете, равнодушным голосом, — а я и не знал, что ты собаку приобрел. Какая она, легавая, что ли?» — «У меня, говорю, собаки никакой нет и не бывало никогда!» — «Как нет? а это что?» — «Что это? — говорю я, — а вот зажги свечку, так сам узнаешь». — «Это не собака?» — «Нет». Повернулся Василий Васильич на постели. «Да ты шутишь, чёрт?» — «Нет, не шучу». Слышу я: он чёрк, чёрк спичкой, а та-то, та-то всё не унимается, бок себе чешет. Загорелся огонек... и баста! След простыл! Глядит на меня Василий Васильич — и я на него гляжу. «Это, говорит, что за фокус?» — «А это, — говорю я, — такой фокус, что посади ты с одной стороны самого Сократа, а с другой Фридриха Великого, так и те ничего не разберут». И тут же я ему всё в подробности рассказал. Как вскочит мой Василий Васильич! Словно обожженный! В сапоги-то никак не попадет. «Лошадей! — кричит, — лошадей!» Стал я его уговаривать, так куда! Так и взахался. «Не останусь, кричит, ни минуты! — Ты, значит, после этого оглашенный человек! — Лошадей!..» Однако я его уломал. Только кровать его перетащили в другую комнату — и ночники везде запалили. Поутру, за чаем, он остепенился; стал советы мне давать. «Ты бы, говорит, Порфирий Капитоныч, попробовал на несколько дней из дому отлучиться: может, эта пакость от тебя бы отстала». А надо вам сказать: человек он — сосед мой — был ума обширного! Тещу свою, между прочим, так обработал чудесно: вексель ей подсунул; значит, выбрал же самый чувствительный час! Шёлковая стала; доверенность дала на управление всем имением — чего больше? А ведь это какое дело — тещу-то скрутить, а? Сами изволите посудить. Однако уехал он от меня в некотором неудовольствии: я-таки его опять рубликов на сотню наказал. Даже ругал меня; говорил, что ты-де неблагодарен, не чувствуешь; а я чем же тут виноват? Ну, это само собою, — а совет я его к сведению принял: в тот же день укатил в город, да и поселился на постоялом дворе у знакомого старичка из раскольников. Почтенный был старичок, хотя и суров маленько по причине одиночества: вся семья у него перемерла. Только уж очень табаку не жаловал и к собакам чувствовал омерзенье великое; кажется, чем, например, ему собаку в комнату впустить согласиться — скорей бы сам себя пополам перервал! «Потому, говорит, как же возможно! Тут у меня в светлице на стене сама Владычица пребывать изволит, и тут же пес поганый рыло свое нечестивое уставит». Известно — необразование! А впрочем, я такого мнения: кому какая премудрость далась, тот той и придерживайся! — Да вы, я вижу, великий филозо́ф, — вторично и с тою же усмешкой перебил Антон Степаныч. Порфирий Капитоныч на этот раз даже нахмурился. — Какой я филозо́ф, это еще неизвестно, — промолвил он с угрюмым подергиваньем усов, — но вас бы я охотно взял в науку. Мы все так и впились в Антона Степаныча; всякий из нас ожидал горделивого ответа или хотя молниеносного взгляда... Но господин статский советник перевел свою усмешку из презрительной в равнодушную, потом зевнул, поболтал ножкой — и только! — Вот у этого-то старичка я и поселился, — продолжал Порфирий Капитоныч. — Комнатку он мне отвел, по знакомству, не из лучших; сам он помещался тут же за перегородкой — а мне только этого и нужно. Однако принял я в те поры муки! Комнатка небольшая, жара, этта, духота, мухи, да какие-то клейкие; в углу киотище необыкновенный, с древнейшими образами; ризы на них тусклые да дутые; маслом так и разит, да еще какою-то специей; на кровати два пуховика; подушку пошевелишь, а из-под нее таракан бежит... я уж со скуки чаю до невероятности напился — просто беда! Лег я; спать нет возможности — а за перегородкой хозяин вздыхает, кряхтит, молитвы читает. Ну, однако, угомонился, наконец. Слышу: похрапывать стал — да так полегоньку, по-старомодному, вежливенько. Свечку-то я давно загасил — только лампадка перед образами горит... Помеха, значит! Вот я возьми да встань тихохонько, на босу ногу; подмостился к лампадке да и дунул на нее... Ничего. «Эге! — думаю, — знать, у чужих-то не берет...» Да только что опустился на постель — опять пошла тревога! И скребет, и чешет, и ушами хлопает... ну, как быть следует! Хорошо. Я лежу, жду, что будет? Слышу: просыпается старик. «Барин, говорит, а барин?» — «Что, мол?» — «Это ты лампадку погасил?» Да ответа моего не дождавшись, как залопочет вдруг: «Что это? что это? собака? собака! Ах ты, никонианец окаянный!» — «Погоди, говорю, старик, браниться — а ты лучше приди-ка сам сюда. Тут, я говорю, дела совершаются удивления достойные». Повозился старик за перегородкой и вошел ко мне со свечкой, тоненькой-претоненькой, из желтого воску; и удивился же я, на него глядючи! Сам весь шершавый, уши мохнатые, глаза злобные, как у хорька, на голове шапонька белая войлочная, борода по пояс, тоже белая, и жилет с медными пуговицами на рубахе, а на ногах меховые сапоги — и пахнет от него можжевельником. Подошел он в этаком виде к образам, перекрестился три раза крестом двуперстным, лампадку засветил, опять перекрестился — и, обернувшись ко мне, только хрюкнул: объясняй, мол! И тут я ему, нимало не медля, всё обстоятельно сообщил. Выслушал все мои объяснения старина и хоть бы словечко проронил: только знай головой потряхивает. Присел он потом, этта, ко мне на кроватку — и всё молчит. Чешет себе грудь, затылок и прочее — и молчит. «Что ж, — говорю я, — Федул Иваныч, как ты полагаешь: наваждение это какое, что ли?» Старик посмотрел на меня. «Что выдумал! наваждение! Добро бы у тебя, табашника, — а то здесь! Ты только то сообрази: что тут святости! Наваждения захотел!» — «А коли это не наваждение — так что же?» Старик опять помолчал, спять почесался и говорит наконец, — да глухо так, потому усы в рот лезут: «Ступай ты в град Белев. Окромя одного человека, тебе помочь некому. И живет сей человек в Белеве, из наших. Захочет он тебе поспособствовать — твое счастье; не захочет — так тому и быть». — «А как мне его найти, человека сего?» — говорю я. «Это мы тебя направить можем, — говорит, — а только какое это наваждение? Это есть явление, а либо знамение; да ты этого не постигнешь: не твоего полета. Ложись-ка теперь спать, с батюшкой со Христом; я ладанком покурю; а на утрие мы побеседуем. Утро, знаешь, вечера мудренее». Ну-с, и побеседовали мы на утрие — а только от этого от самого ладану я чуть не задохнулся. И дал мне старик наставление такого свойства: что, приехавши в Белев, пойти мне на площадь и во второй лавке направо спросить некоего Прохорыча; а отыскавши Прохорыча, вручить ему грамотку. И вся-то грамотка заключалась в клочке бумаги, на которой стояло следующее: «Во имя отца и сына и святаго духа. Аминь. Сергию Прохоровичу Первушину. Сему верь. Феодулий Иванович». А внизу: «Капустки пришли, бога для». Поблагодарил я старика — да без дальнейших рассуждений велел заложить тарантас и отправился в Белев. Потому я так соображал: хотя, положим, от моего ночного посетителя мне большой печали нет, однако все-таки оно жутко, да и, наконец, не совсем прилично дворянину и офицеру — как вы полагаете? — И неужели вы поехали в Белев? — прошептал г. Финоплентов. — Прямо в Белев. Пошел я на площадь, спросил во второй лавке направо Прохорыча. «Есть, мол, говорю, такой человек?» — «Есть», — говорят. «А где живет?» — «На Оке, за огородами». — «В чьем доме?» — «В своем». Отправился я на Оку, отыскал его дом, т. е. в сущности не дом, а простую лачугу. Вижу: человек в синей свитке с заплатами и в рваном картузе, так... мещанинишко по наружности, стоит ко мне спиной, копается в капустнике. Я подошел к нему. «Вы, мол, такой-то?» Он обернулся — и доложу вам поистине: этаких проницательных глаз я отроду не видывал. А впрочем, всё лицо с кулачок, бородка клином, и губы ввалились: старый человек. «Я такой-то, — говорит, — что вам надобе?» — «А вот, мол, что мне надобе», — да и грамоту ему в руку. Он посмотрел на меня пристально таково да и говорит: «Пожалуйте в комнату; я без очков читать не могу». Ну-с, пошли мы с ним в его хибарку — и уж точно хибарка: бедно, голо, криво; как только держится. На стене образ старого письма, как уголь черный: одни белки на ликах так и горят. Достал он из столика железные круглые очки, надел себе на нос, прочел грамотку да через очки опять на меня посмотрел. «Вам до меня нужда имеется?» — «Имеется, говорю, точно». — «Ну, говорит, коли имеется, так докладывайте, а мы послушаем». И представьте вы себе: сам сел и платок клетчатый из кармана достал и у себя на коленях разложил — и платок-то дырявый — да так важно на меня взирает, хоть бы сенатору или министру какому, и не сажает меня. И что еще удивительнее: чувствую я вдруг, что робею, так робею... просто душа в пятки уходит. Нижет он меня глазами насквозь, да и полно! Однако я поправился да и рассказал ему всю мою историю. Он помолчал, поежился, пожевал губами, да и ну спрашивать меня, опять-таки как сенатор, величественно так, не торопясь: «Имя, мол, ваше как? Лета? Кто были родные? В холостом ли звании или женаты?» Потом он опять губами пожевал, нахмурился, палец уставил да и говорит: «Иконе святой поклонитесь, честным преподобным соловецким святителям Зосиме и Савватию». Я поклонился в землю — и так уж и не поднимаюсь; такой в себе страх к тому человеку ощущаю и такую покорность, что, кажется, что́ бы он ни прикажи, исполню тотчас же!.. Вы вот, я вижу, господа, ухмыляетесь, а мне не до смеху было тогда, ей-ей. «Встаньте, господин, — проговорил он наконец. — Вам помочь можно. Это вам не в наказание наслано, а в предостережение; это, значит, попечение о вас имеется; добре, знать, кто за вас молится. Ступайте вы теперь на базар и купите вы себе собаку-щенка, которого вы при себе держите неотлучно — день и ночь. Ваши виденья прекратятся, да и, кроме того, будет вам та собака на потребу». Меня вдруг точно светом озарило: уж как же мне эти слова полюбились! Поклонился я Прохорычу и хотел было уйти, да вспомнил, что нельзя же мне его не поблагодарить, — достал из кошелька трехрублевую бумажку. Только он мою руку отвел от себя прочь и говорит мне: «Отдайте, говорит, в часовенку нашу али бедным, а услуга та неоплатная». Я опять ему поклонился — чуть не в пояс — и тотчас марш на базар! И вообразите: только что стал я подходить к лавкам — глядь, ползет ко мне навстречу фризовая шинель и под мышкой несет легавого щенка, двухмесячного, коричневой шерсти, белогубого, с белыми передними лапками. «Стой! — говорю я шинели, — за сколько продаешь?» — «А за два целковых». — «Возьми три!» Тот удивился, думает, с ума барин спятил — а я ему ассигнацию в зубы, щенка в охапку, да в тарантас! Кучер живо запряг лошадей, и в тот же вечер я был дома. Щенок всю дорогу у меня за пазухой сидел — и хоть бы пикнул; а я ему всё: «Трезорушко! Трезорушко!» Тотчас его накормил, напоил, велел соломы принести, уложил его, и сам шмыг в постель! Дунул на свечку: сделалась темнота. «Ну, говорю, начинай!» Молчит. «Начинай же, говорю, такая-сякая!» Ни гугу, хоть бы на смех. Я куражиться стал: «Да начинай, ну же, растакая, сякая и этакая!» Ан не тут-то было — шабаш! Только и слышно, как щенок пыхтит. «Филька! — кричу, — Филька! Поди сюда, глупый человек!» — Тот вошел. — «Слышишь ты собаку?» — «Нет, говорит, барин, ничего не слышу» — а сам смеется. — «И не услышишь, говорю, уже больше никогда! Полтинник тебе на водку!» — «Пожалуйте ручку», — говорит дурак и впотьмах-то лезет на меня... Радость, доложу вам, была большая. — И так всё и кончилось? — спросил Антон Степаныч уже без иронии. — Видения кончились, точно — и уже беспокойств никаких не было — но, погодите, всей штуке еще не конец. Стал мой Трезорушко расти — вышел из него гусь лапчатый. Толстохвостый, тяжелый, вислоухий, брылястый — настоящий «пиль-аванц». И притом ко мне привязался чрезвычайно. Охота в наших краях плохая — ну, а все-таки, как завел собаку, пришлось и ружьишком запастись. Стал я со своим Трезором таскаться по окрестностям: иногда зайца подшибешь (уж и гонялся же он за этими зайцами, боже мой!), а иногда и перепелку или уточку. Но только главное: Трезор от меня ни на шаг. Куда я — туда и он; даже и в баню его с собой водил, право! Одна наша барыня меня за самого за этого Трезора из гостиной приказала было вывести, да я такую штурму поднял: что одних стекол у ней перебил! Вот-с, однажды, дело было летом... И, скажу вам, засуха стояла тогда такая, что никто и не запомнит; в воздухе не то дым, не то туман, пахнет гарью, мгла, солнце, как ядро раскаленное, а что пыли — не прочихнешь! Люди так разинувши рты и ходят, не хуже ворон. Соскучилось мне этак дома всё сидеть, в полнейшем дезабилье, за закрытыми ставнями; кстати же жара начинала сваливать... И пошел я, государи мои, к одной своей соседке. Жила же оная соседка от меня в версте — и уж точно благодетельная была дама. В молодых еще цветущих летах и наружности самой располагающей; только нрав имела непостоянный. Да это в женском поле не беда; даже удовольствие доставляет... Вот добрался я до ее крылечка — и солоно же мне показалось это путешествие! Ну, думаю, ублаготворит меня теперь Нимфодора Семеновна брусничной водой, ну и другими прохладами — и уже за ручку двери взялся, как вдруг за углом дворовой избы поднялся топот, визг, крик мальчишек... Я оглядываюсь. Господи боже мой! прямо на меня несется огромный рыжий зверь, которого я с первого взгляда и за собаку-то не признал: раскрытая пасть, кровавые глаза, шерсть дыбом... Не успел я дыхание перевести, как уж это чудовище вскочило на крыльцо, поднялось на задние лапы и прямо ко мне на грудь — каково положение? Я замер от ужаса и руки не могу поднять, одурел вовсе... вижу только страшные белые клыки перед самым носом, красный язык, весь в пене. Но в то же мгновенье другое, темное тело взвилось передо мною, как мячик, — это мой голубчик Трезор заступился за меня; да как пиявка тому-то, зверю-то, в горло! Тот захрипел, заскрежетал, отшатнулся... Я разом рванул дверь и очутился в передней. Стою, сам не свой, всем телом на замок налег, а на крыльце, слышу, происходит баталья отчаянная. Я стал кричать, звать на помощь; все в доме всполошились. Нимфодора Семеновна прибежала с распущенной косой, на дворе загомонили голоса — и вдруг послышалось: «Держи, держи, запри ворота!» Я отворил дверь — так, чуточку — гляжу: чудовища уже нет на крыльце, люди в беспорядке мечутся по двору, махают руками, поднимают с земли поленья — как есть очумели. «На деревню! на деревню убегла!» — визжит какая-то баба в кичке необыкновенных размеров, высунувшись в слуховое окно. Я вышел из дома. «Где, мол, Трезор?» — и тут же увидал моего спасителя. Он шел от ворот, хромой, весь искусанный, в крови... «Да что такое, наконец?» — спрашиваю у людей, а они кружатся по двору, как угорелые. «Бешеная собака! — отвечают мне, — графская; со вчерашнего дня здесь мотается». У нас был сосед, граф; тот заморских собак навез, престрашенных. Поджилки у меня затряслись; бросился к зеркалу, посмотреть, не укушен ли я? Нет, слава богу, ничего не видать; только рожа, натурально, вся зеленая; а Нимфодора Семеновна лежит на диване и клохчет курицей. Да оно и понятно: во-первых, нервы, во-вторых, чувствительность. Ну, однако, пришла в себя и спрашивает меня, томно так: жив ли я? Я говорю, жив, и Трезор мой избавитель. «Ах, говорит, какое благородство! И стало быть, бешеная собака его задушила?» — «Нет, говорю, не задушила, а ранила сильно». — «Ах, говорит, в таком случае его надо сию минуту пристрелить!» — «Ну, нет, говорю, я на это не согласен; я попробую его вылечить...» Тем временем Трезор стал скрестись в дверь: я было пошел ему отворять. — «Ах, говорит, что вы это? Да он нас всех перекусает!» — «Помилуйте, говорю, яд не так скоро действует». — «Ах, говорит, как это возможно! Да вы с ума сошли!» — «Нимфочка, говорю, успокойся, прими резон...» А она как крикнет вдруг: «Уйдите, уйдите сейчас с вашей противной собакой!» — «И уйду», — говорю. — «Сейчас, говорит, сию секунду! Удались, говорит, разбойник, и на глаза мне не смей никогда показываться. Ты сам можешь взбеситься!» — «Очень хорошо-с, — говорю я, — только дайте мне экипаж, потому что я теперь пешком идти домой опасаюсь». Она уставилась на меня. «Дать, дать ему коляску, карету, дрожки, что хочет, лишь бы провалился поскорее. Ах, какие глаза! ах, какие у него глаза!» Да с этими словами из комнаты вон, да встрешную девку по щеке — и слышу, с ней опять припадок. И поверите ли вы мне, господа, или нет, а только с самого того дня я с Нимфодорой Семеновной всякое знакомство прекратил; а по зрелом соображении всех вещей не могу не прибавить, что и за это обстоятельство я обязан моему другу Трезору благодарностью по самую гробовую доску. Ну-с, велел я заложить коляску, усадил в нее Трезора и поехал к себе домой. Дома я его осмотрел, обмыл его раны — да и думаю: повезу я его завтра чуть свет к бабке в Ефремовский уезд. А бабка эта — старый мужик, удивительный: пошепчет на воду — а другие толкуют, что он в нее змеиную слюну пущает, даст выпить — как рукою снимет. Кстати, думаю, в Ефремове себе кровь брошу: оно против испуга хорошо бывает; только, разумеется, не из руки, а из соколка. — А где это место — соколо́к? — с застенчивым любопытством спросил г. Финоплентов. — А вы не знаете? Самое вот это место, на кулаке, подле большого пальца, куда из рожка табак насыпают — вот тут! Для кровопускания первый пункт; потому сами посудите: из руки пойдет кровь жильная, а тут она — наигранная. Доктора этого не знают и не умеют; где им, дармоедам, немчуре? Больше кузнецы упражняются. И какие есть ловкие! Наставит долото, молотком тюкнет — и готово!.. Ну-с, пока я этаким образом размышлял, на дворе совсем стемнело, пора на боковую. Лег я в постель — и Трезор, разумеется, тут же. Но от испуга ли, от духоты ли, от блох или от мыслей — только не могу заснуть, хоть ты что! Тоска такая напала, что и описать невозможно; и воду-то я пил, и окошко отворял, и на гитаре «камаринского» с итальянскими вариациями разыграл... нет! Прет меня вон из комнаты — да и полно! Я решился наконец: взял подушку, одеяло, простыню да и отправился через сад в сенной сарай; ну и расположился там. И так мне стало, господа, приятно: ночь тихая, перетихая, только изредка ветерок словно женской ручкой по щеке тебе проведет, свежо таково; сено пахнет, что твой чай. на яблонях кузнечики потрюкивают; там вдруг перепел грянет — и чувствуешь ты, что и ему, канашке, хорошо, в росе-то с подружкой сидючи... А на небо такое благолепие: звездочки теплятся, а то тучка наплывет, белая, как вата, да и та еле движется... На этом месте рассказа Скворевич чихнул; чихнул и Кинаревич, никогда и ни в чем не отстававший от своего товарища. Антон Степаныч посмотрел одобрительно на обоих. — Ну-с, — продолжал Порфирий Капитоныч, — вот так-то лежу я и опять-таки заснуть не могу. Размышление нашло на меня; а размышлял я больше о премудрости: что вот как, мол, это Прохорыч мне справедливо объяснил насчет предостереженья — и почему это именно надо мной такие чудеса совершаются?.. Я удивляюсь собственно потому, что ничего не понимаю, а Трезорушко повизгивает, свернувшись в сене: больно ему от ран-то. И еще я вам скажу, что мне спать мешало — вы не поверите: месяц! Стоит он прямо передо мной, этакий круглый, большой, желтый, плоский, и сдается мне, что уставился он на меня, ей-богу; да так нагло, назойливо... Я ему даже язык наконец высунул, право. Ну чего, думаю, любопытствуешь? Отвернусь я от него — а он мне в ухо лезет, затылок мне озаряет, так вот и обдает, словно дождем; открою глаза — что же? Былинку каждую, каждый дрянной сучок в сене, паутинку самую ничтожную — так и чеканит, так и чеканит! На, мол, смотри! Нечего делать: опер я голову на руку, стал смотреть. Да и нельзя: поверите ли, глаза у меня, как у зайца, так и пучатся, так и раскрываются — словно им и неизвестно, что за сон бывает за такой. Так, кажется, и съел бы всё этими самыми глазами. Ворота сарая открыты настежь; верст на пять в поле видно: и явственно и нет, как оно всегда бывает в лунную ночь. Вот гляжу я, гляжу — и не смигну даже... И вдруг мне показалось, как будто что-то мотанулось — далеко, далеко... так, словно что померещилось. Прошло несколько времени: опять тень проскочила — уже немножко ближе; потом опять, еще поближе. Что, думаю, это такое? заяц, что ли? Нет, думаю, это будет покрупнее зайца — да и побежка не та. Гляжу: опять тень показалась, и движется она уже по выгону (а выгон-то от луны белесоватый) этаким крупным пятном; понятное дело: зверь, лисица или волк. Сердце во мне ёкнуло... а чего, кажись, я испугался? Мало ли всякого зверя ночью по полю бегает? Но любопытство-то еще пуще страха; приподнялся я, глаза вытаращил, а сам вдруг похолодел весь, так-таки застыл, точно меня в лед по уши зарыли, а отчего? Господь ведает! И вижу я: тень всё растет, растет, значит, прямо на сарай катит... И вот уж мне понятно становится, что это — точно зверь, большой, головастый... Мчится он вихрем, пулей... Батюшки! что это? Он разом остановился, словно почуял что... Да это... это сегодняшняя бешеная собака! Она... она! Господи! А я-то пошевельнуться не могу, крикнуть не могу... Она подскочила к воротам, сверкнула глазами, взвыла — и по сену прямо на меня! А из сена-то, как лев, мой Трезор — и вот он! Пасть с пастью так и вцепились оба — да клубом оземь! Что уж тут происходило — не помню; помню только, что я, как был, кубарем через них, да в сад, да домой, к себе в спальню!.. Чуть под кровать не забился — что греха таить. А какие скачки, какие лансады по саду задавал! Кажется, самая первая танцорка, что у императора Наполеона в день его ангела пляшет, — и та за мной бы не угналась. Однако, опомнившись немного, я тотчас же весь дом на ноги поднял; велел всем вооружиться, сам взял саблю и револьвер. (Я, признаться, этот револьвер вскоре после эманципации купил, знаете, на всякий случай — только такой попался бестия разносчик, из трех выстрелов непременно две осечки.) Ну-с, взял я всё это, и таким манером мы целой оравой, с дрекольями, с фонарями и отправились в сарай. Подходим, окликаем — не слыхать ничего; входим, наконец, в сарай... И что же мы видим? Лежит мой бедный Трезорушко мертвый, с перерванным горлом — а той-то, проклятой, и след простыл. И тут я, господа, взвыл как теленок и, не стыдясь, скажу: припал я к моему двукратному, так сказать, избавителю и долго лобзал его в голову. И пробыл я в этом положении до тех пор, пока в чувство меня не привела моя старая ключница Прасковья (она тоже прибежала на гвалт). «Что это вы, Порфирий Капитоныч, — промолвила она, — так обо псе убиваетесь? Да и простудитесь еще, боже сохрани! (Очень уж я был налегке.) А коли пес этот, вас спасаючи, жизни решился, так для него это за великую милость почесть можно!» Я хотя с Прасковьей не согласился, однако пошел домой. А бешеную собаку на следующий день гарнизонный солдат из ружья застрелил. И, стало быть, уж ей такой был предел положон: в первый раз отродясь солдат-то из ружья выпалил, хоть и медаль имел за двенадцатый год. Так вот какое со мной произошло сверхъестественное событие. Рассказчик умолк и стал набивать себе трубку. А мы все переглянулись в недоумении. — Да вы, может быть, очень праведной жизни, — начал было г. Финоплентов, — так в возмездие... — Но на этом слове он запнулся, ибо увидал, что у Порфирия Капитоныча щеки надулись и покраснели и глаза съежились — вот сейчас прыснет человек... — Но если допустить возможность сверхъестественного, возможность его вмешательства в ежедневную, так сказать, жизнь, — начал снова Антон Степаныч, — то какую же роль после этого должен играть здравый рассудок? Никто из нас ничего не нашелся ответить — и мы по-прежнему пребывали в недоумении.

. "Собаки". Театр "У Никитских ворот" (Культура, 19.02.2004 ).

Собаки. Театр "У Никитских ворот". Пресса о спектакле

Культура , 19 февраля 2004 года

Александра Лаврова

Милосердие свалки

"Собаки". Театр "У Никитских ворот"

Пьесу по очень популярной некогда повести Константина Сергиенко "До свидания, овраг" написала студентка литинститута Вера Копылова, адаптировав ее к сегодняшним реалиям. Пьеса получилась более социальной и жесткой, чем повесть.

В ней есть ожидание события, которое в финале и происходит. Собаки узнают о том, что люди хотят засыпать овраг, ставший их домом. Они пытаются найти себе хозяев, устроив собачью выставку, и, помолившись своему собачьему богу - Луне, погибают. Перед нами некий каркас сюжета, конструкция, открытая для наполнения. Кажется, именно это требовалось режиссеру Марку Розовскому. Сцеплены фрагменты в единое целое разыгрываемыми песнями, которых в спектакле двадцать! Среди них - песни Шнура и группы "Ленинград". Они представляют героев, комментируют их характеры, объясняют мотивы и причины, приведшие их в овраг.

Порой откровенно мелодраматически поданные истории собак взывают к человеческому милосердию. Вполне неприкрыто собаки ассоциируются с людьми, выброшенными из общества. А тут и благородное негодование против жестокости общества появляется. Есть и конкретные социальные обличения сегодняшнего дня. Одни удались больше - например беспомощные и беспощадные политические филиппики великолепного Хромого, пса-ветерана с орденской планкой, который промышляет попрошайничеством (Андрей Молотков). Другие - не очень.

Актеры-соавторы заслуживают самых добрых слов, хотя порой их игра чрезмерно груба, я бы сказала, жирна. Впрочем, это от них и требовалось: не ирония, не стилизация, а гротеск. Каждый создает точный социальный тип, но при этом зрители ни на минуту не забывают, что перед ними "собаки". Черный Владимира Давиденко - отморозок-главарь, безнадежно влюбленный в Красивую (Юлия Бружайте), явно бульдог-полукровок. Когда длинноногая шлюшка, мечтающая о хозяине-человеке, как мечтают стать содержанкой, кидает презрительно: "Ты не бульдог!", она бьет по больному. Трогательный длинный "отличник" в очочках, читатель газет Головастый (Юрий Голубцов) комично интеллигентен. Два появления на сцене бомжихи Крошки (Ольга Лебедева), навьюченной сумками и рюкзаками, - трагикомический апофеоз жизни в яме, которая сводится к двум эмоциям: безумного счастья, когда удается раскопать в мусоре объедки, и смертельного горя, когда ничего съедобного не попадается. Жужу, немая собачка, выступавшая в цирке, у Киры Транской - настолько вошедшая в роль нищенка, что и для своих она продолжает играть тему "сами мы не местные". У Вероники Пыховой Жужу - ребенок-щенок, не теряющий беззаботности, несмотря на выпавшие на ее долю страдания. Ирина Морозова - Бывшая Такса - этакая обнищавшая профессорская дочка, добрая, непосредственная, не приспособленная к жизни. А вот у Марии Лиепы Такса - апатичная тетеха. Кот Ямомото Анатолия Зарембовского - комик-задира, а у Дениса Юченкова - сибарит, получающий удовольствие и на дне оврага: здесь он находит благодарных слушателей своего вранья.

Для Розовского всегда чрезвычайно важно создать зазор между героями и актерами, между игрой и прямым высказыванием. В "Собаках", к сожалению, актеры пока слишком увлекаются "собачьей жизнью", и их периодические прямые обращения в зал кажутся нарочитыми эстрадными приемами, не связанными с основной формой существования. Более удачны в этом смысле аккомпаниаторы-наблюдатели, которых режиссер выводит на сцену. Валентина Ломаченкова (Скрипка) и Виктор Глазунов (Гитара) точно владеют своей фирменной ролью и создают "рамку" восприятия.

Очень большая нагрузка в этом плане ложится на исполнителя роли Гордого - Владимира Моргунова. Его персонаж - юное романтическое альтер эго автора. Гордому отданы слова благодарности цветущему весной Дядюшке Оврагу, он говорит о счастье жизни, праве на свободу, настоящей дружбе и преданности "без ошейника". Он не примыкает к стае, но сочувствует сбившимся в нее собакам, борется за справедливость с вожаком Черным и сочувствует ему тоже. Гордый так нужен Розовскому, что он грешит против логики спектакля, которая в отличие от повести требует, чтобы в финале погибли все. Очень просто решенная и очень впечатляющая сцена гибели не предполагает продолжения (под апокалиптическое "Модерато" из третьей симфонии Шнитке два "терминатора" в робах и с прожекторами во лбу накрывают спящих собак "склоном оврага"). Однако Гордый все же возрождается у левой кулисы, довольно неуклюже объясняя свое спасение. Он произносит еще один монолог и поет еще одну песню. Справиться с поставленной задачей молодому актеру очень трудно.

Вообще спектакль оставляет ощущение избыточности, желания сказать как можно больше и яснее. И песен многовато, и эстрадности, и капустника, и живая собачка встречает зрителей с положенной рядом с ней перевернутой шляпой.

Ну зачем нужно было заставлять актеров под шнуровское "Нас, наркоманов, никто не любит" буквально иллюстрировать песню - изображать, как они колются и пьют? Зачем так уж натуралистично ловить вошек-блошек и чесаться?

Розовский создает на сцене образ свалки. Здесь уравниваются отбросы материальные и духовные. Овраг - мусорная куча, куда попадает "ненужное", в том числе и прирученные когда-то человеком существа, за которых человек не хочет быть в ответе. Люди, за которых не хочет быть в ответе общество.

И здесь звучит еще одна очень важная для режиссера и спектакля декларация, выраженная в давней прелестной песне Розовского "Ласточка" на стихи Юнны Мориц.

Этой песней собаки хором просят у небесной ласточки вполне конкретной материальной помощи: "Ласточка, ласточка, дай молока, дай молока четыре глотка". Так, у матушки Луны они просят открыть небесную дверку туда, где будет много еды.

"Собаки" - не победа и не поражение, а выражение сути театра Розовского, не желающего меняться и ищущего актуальности не в форме, а в теме. В нем - достоинства и недостатки, спорящие друг с другом.